Персонажный отчет от Дэль

Персонажный отчет

Обходимое предисловие: мой персонаж, на самом деле, на игре не планировался, я, узнав, что попадаю на игру, где-то за месяц до начала собрал его из изоленты и палочек – и совершенно не предполагал, в какую сторону всё это вырулит…

***
Газетное сообщение
С великим прискорбием сообщаем о смерти уважаемого помещика Родиона Савельевича Лисицына. Без преувеличения, покойного можно считать украшением не только здешнего, но и российского вообще дворянства. Смерть покойного наступила при странных обстоятельствах: тело его было найдено на садовой дорожке неподалеку от паркового павильона в его обширном поместье в Гоголеве. Покойный был человек довольно тучный и полнокровный, и обезумевшим от горя верным слугам покойного всем тотчас бросилась в глаза его странная неестественная бледность. Тело совершенно обескровленное, с двумя только крохотными ранками на шее, точно от змеиного укуса, было, несмотря на возражения приходского священника отца Онуфрия, с почестями предано земле, и покоится на кладбище в Гоголеве. Похороны были скромные и случились так скоро, что большинство лиц, им облагодеянных, вынуждены были принести свои слезы уже к ограде могилы.

Многочисленные благодеяния господина Лисицына, как то – построение и оснащение земской больницы, построение школы для детей вольноотпушенников, и многие беспроцентные ссуды, выдаваемые им как помещикам, так и крестьянам, заставят провинцию горько сожалеть об утрате, тем более, что наследников значительного состояния не известно: умалишенный старший сын покойного, Никита Родионович, неправоспособен, старшая дочь его десять лет назад приняла постриг, а младшая дочь покойного в самом нежном возрасте была украдена цыганами и пропала… так закончился несчастный, хотя и богатейший дворянский род, о котором долго будет скорбеть провинция…sic transit!
****
Предыстория
Родион Савельич Лисицын был помещик, и владел немалым количеством земли в Малороссии, в Гоголеве. У него было трое детей: сын Никита, и две дочери-погодки: Полина и Аглая. Супруга его Евдокия Никитишна умерла последними родами, когда появилась на свет Аглая, однако, Родион Савельич снова жениться не стал. Детям он дал воспитание самое доброе, по малолетству их растила нянька Горпына, и сам он охотно с ними занимался, используя материалы немалой своей библиотеки, а после даже выписал из Англии гувернантку по имени Мэри Боббинс, которая должна была учить детей английскому языку и хорошим манерам. Гувернантка была хорошая, строгая, хотя Родион Савельич не очень-то ее жаловал, сказал как-то словно про себя, будто она на кого-то похожа, а кого – не разобрали…

От гувернантки-то беда и случилась. Однажды она учила детей английской граматике сослагательного наклонения, и велела: «Скажите теперь по очереди, дети, мне предложение со словами «больше всего на свете я хотел бы»….
Никита возьми да и скажи:
«Больше всего на свете я хотел бы не стариться и не умереть!»
«Чего же проще», — улыбнулась в ответ гувернантка. Зубы ее заострились, она прыгнула и хватила Никиту за шею да так, что он упал без памяти, кровь брызнула в потолок, а гувернантка, закинув окровавленный рот, взвыла как волчица. Девочки закричали – но по счастливому случаю в комнату как раз входил их учитель закона божьего, отец Онуфрий. Тот поднял на вампирку серебряный крест, набежала дворня с кольями – и нечисть рассыпалась пеплом.

Никита, однако, не умер. Он лежал в постели, глядел пусто, с людьми не говорил, и от еды отказывался. Неделя прошла, а он так ничего не ел, не пил, да и не дышал, казалось. Приходил доктор, поглядел, сказал: это у него shock, дело проходящее, поите бульоном. Полина, как было велено, сварила и принесла брату бульона напиться, только присела к нему на край кровати, как он вдруг бросился на неё, и едва не укусил вытянувшимися клыками за горло: хорошо ещё, что с девушкой вместе вошёл кто-то из слуг, а молодой вампир был ещё слишком слаб.

Родион Савельич после того случая велел до времени запереть сына в отдельном флигеле с крепкими дверьми, забрать окна решетками, и обнести высоким забором, и больше никогда при себе имени его не упоминать. Еду Никите подавали через окно, однако тот не брал, лишь скалил зубы. С людьми он не говорил, глядел дико.

Бедная Полина до самого вечера лежала от испуга без памяти, а как пришла в себя, бросилась отцу в ноги, просто позволения уйти в монастырь. Отец долго молчал, но разрешил, и выделил её приданое в монастырскую часть.

Так за неделю и вымер господский дом, осталось только младшая, Аглая. И та пробыла недолго: в окрестности стоял цыганский табор, а когда они снялись места ушли, девочки дома не оказалось. Родион Савельич, думая, что дочь украли, бросился за ними следом, но табор как в воду канул.

Однако, сильная натура Родиона Савельича перемогла всё. Он запил было, однако снова опамятовался, и взялся за ум: сделался очень известным в окрестностях меценатом, много помогал другим помещикам, и простым людям. Заправлял всем в поместье Аверьян, самый доверенный человек и правая рука Родиона Савельича, которого тот трижды уже отпускал на волю, и трижды получил отказ: нам-де незачем, место наше здесь, при барине. Люди любили хозяина без памяти, когда объявили волю, ни один человек не ушел с его земли…

Так прошло около десяти лет. В 1865 году, незадолго до Ивана Купала, в годовщину смерти Евдокии Никитишны, Родион Савельич был найден мёртвым в собственном саду, и на шее его виднелись две небольшие ранки. Он был вовсе обескровлен, выпит досуха. Дверь флигеля была взломана, однако чудовища нигде не обнаружили.
Священник не позволял сперва хоронить Родиона Савельича, погибшего такой странной смертью, на освящённом кладбище, но дворня встала горой за доброго барина, люди грозили поджечь церковь: особенно усердствовал верный Аверьян, и добился-таки приличных похорон для хозяин – а после приступил к поиску наследницы огромного состояния, в надежде, что Аглая где-нибудь жива…

***
— А вот я знаю что делать. Уйду в монастырь, и за маменьку помолюсь, и за брата. Когда-нибудь я умру же — и вот тогда попрошу, чтобы господь за него, злосчастного, заступился.
— Так это пока ещё будет. Не могу я батюшку таким видеть. Давай молись, коли можешь, а я пойду к сведущим людям исцеления искать. Бабка Горпына говорила, в Дробинивке старый колдун Колбас живет, он, будто, ходил в Румынию и у тамошних стариков такому средству научился, что брата спасти может, надо только упросить его, чтоб пришел… Я уже батюшке говорила, да он ехать не хочет, вздор, говорит у сына моего просто умалишение случилось. Доктора звать собирается. То-то братец доктору в шее дырку проест… одна пойду.
— Да куда ты одна… пропадёшь, Аглая…
— А пропаду, так ты и за меня помолишься…

***
Аглая ушла, да только не с цыганами – те звали, но страшно было – а оделась богомолкой и пристала к мимопроходящему каравану, который возвращался из Лавры по домам, кто куда, и так и дошла с людьми. Деньги на первое время были – бабка Горпына отдала все, что было у ней – Аглае удалось добраться с людьми, по большим дорогам, спокойно и бестревожно. Старик Колбас был жив еще, и согласился говорить – однако, оказалось, что хотя в Румынии он был и упырей видал, но средства от них не знает, а вот есть такая деревня Билики, а около другая – Костовы Кущи, и живет там такая пронзительная старушка, зовут ее Одарка, так если кто средство от твоей беды знает, так это она… Аглая пошла дальше. Одарка, оказалось, померла уже, в доме ее жила другая старушка, Гапка, ученица ее, которая посоветовала взять южнее, на Иванивку, и будто там целая колдовская деревня… Аглая отдала Гапке припасенный для Одарки в подарок шелковый плат, а та за то научила ее отчитывать людей на гороховый стручок от зубной боли… Аглая пошла дальше, по городам и деревням, спрашивать знающих людей – иные знали способы, иные знали других людей… слушала, записывала огрызком карандаша в нарочитую книжицу, которую носила с собой. После деньги закончились, однако малороссийские деревни хлебосольны: голодать ей не приходилось. Кое-где она платила за гостеприимство историей или полученным о знающего человека хорошим советом, где-то пела, хозяев порадовать — пела она славно…

Вернулась через полгода, тайком, записав около сотни хороших проверенных средств (ни одно не подошло) и еще сотни полторы имен сведущих людей.

Из дворни о том, куда делась Аглая, знали только бабка Горпына и бабкин сын Степан, конюх: они её, когда возвращалась, привечали, кормили, всегда держали для неё чистую одежду и пускали переночевать на чердак. Аверьяну, конечно, ничего не говорили, не то дошло бы до батюшки.

Где-то через год взаперти и без еды, Никита вовсе одичал, исхудал, выл дурнем, кидался и драл стены, едва не проел деревянную дверь. Спас совет страшного черного человека, по имени Басаврюк. Аглае рассказал, как найти его, барон табора румынских цыган Тодор из Борко, но велел ей после такого знакомства, ни с какими людьми из табора больше никогда не встречаться и не говорить. Басаврюк, который держал Аглаю за цыганку, за совет попросил в обмен её цыганское счастье. Аглая согласилась, плюнула на подставленную серебряную монету и наступила, как было велено, на сосновую ветку, с хрустом переломив ее. Басаврюк тогда велел взять поросенка, и перед тем, как забить, брызнуть на него святой водой, и сказать: нарекаю тебя Петрушкою (Павлушкою или другим христианским именем), и дать крови выпить брату. С советом Аглая вернулась домой, Степан забил свинью – и молодой вампир вылакал чашу залпом. Аглая поглядела через ветви темного дерева на отцовский силуэт в гостиной – читал газету, хмурил брови – и пошла дальше, искать средства спасти брата.

За несколько лет она обошла всю Малороссию, большую часть Южной Польши, была, пристав к цыганскому табору, даже в Румынии, откуда родом все вампиры; говорила с разными следующими людьми. Говорила с католическими священниками, с деревенским знахарями и колдунами, с ведьмами, узнала мимоходом множество всячины про повадки нечисти, однажды даже, по-старинному рецепту из чёрной книги, помогала одному священнику вызывать дьявола, только ничего не вышло – ну, может, оно и к лучшему.

Если средство казалось верным, она возвращалась домой, чтобы опробовать его – но пока ничего не помогало. Тем временем, на свиной крови Никита окреп, взгляд сделался осмысленным, и Горпына говорила даже, что он несколько раз ругал отца и звал сестер по именам…

Главным оружием Аглаи была вежливость: приходя к знающему человеку она учтиво просила позволения войти, и первым делом выкладывала подарок: редкое лакомство или дорогую безделушку. Никогда не давала денег – это обидно. Подарив, рассказывала о своей беде и просила совета. Знающие люди довольно охотно советовали, и посылали к знакомым колдунам и знахарям – тогда Аглая, первым долгом, с порога передавала привет от прежнего хозяина. У одного такого, по имени Пузатый Хрущ, Аглая даже прожила несколько дней: он не ответил на её приветствие и не говорил с ней, словно бы не заметил. Тогда она вошла, принялась прибирать в доме, принесла воды, затопила печь и приготовила ужин. Колдун поел и улёгся спать. Аглая тоже прикорнула у печи. Через три дня такой жизни колдун вдруг заговорил, и нарассказал ей множество полезных советов, только все не про то…

Другим её оружием было ненормальное, нечеловеческое везение. Точно вправду ангел, намоленный сестрой, охранял ее: ни разу дурной человек не пристал. Дважды она прибивалась к цыганским таборам, ходила с ними, выучилась у них петь и плясать на ярмарках – платили за это недурно.

Аглая возвращалась хотя бы раз в год, даже если нового знания не находилось, обычно весной, хотя бы издали посмотреть на отца, позвать через решетку брата, пожить день-два в тепле и покое на чердаке у Горпыны, и снова в поиск…

Нынче она пришла вечером, на закате, подошла тихонько к обычному своему месту, откуда было видно отцовское кресло… тихо и пусто было в гостиной, свечи не горели. Аглая вышла во двор, от колодца шла Горпына – вскрикнула, узнав, обняла Аглаю и заплакала…

На могилу пошли вместе. Там Горпына и рассказала, как вышло: Никита сбежал. Заел отца насмерть, и поминай, как звали.
«Не хотела говорить тебе, Аглаюшка, да видно придется теперь, — вздыхала старуха, — проклят род ваш… Родион Савельич-то, по молодости лет, полюбовницу имел одну. Жила тут же, в лесу, ведьма не ведьма, а какая-то в ей пронзительность была… И когда покойный Савелий Аменподестович на Евдокии Никитишне барина молодого женить собрался, она не стерпела, дом свой зажгла, и прямо с дочкой его в пламя кинулась, а перед тем ему проклятье сказала: «Будь ваш род с Авдотьей проклят, чтоб вы друг друга смертью уморили и поедом заели!» И вот оно как вышло-то… Евдокия Никитишна померла, тебя рожаючи, а Никита Родионович, видишь, отца родного уходил, а теперь небось вас с Полинушкой ищет… да только Полина теперь Пелагия стала, божья, она ему теперь все одно, что невидима, а тебя, Аглаюшка, он найдет… кружит он тут, ищет, уж троих заел, а только кровь простых людей ему без интереса теперь»…
«Как бы я сама его прежде не нашла, – глухо сказала в ответ Аглая»
«Да что ему сделаешь-то, сама ведь знаешь, кровосос на родной-то крови вдвое сильнее делается, ни пуля его серебряная теперь не возьмет, и кол, ни святая вода. Ой найдет он тебя, да перед тем сколько народу загубит еще…»
Поплакали еще, помолились на могиле и спать ушли. Аглая принялась листать свою книжицу со средствами, да не вынесла – бросила в огонь, и снова разревелась. Все зря… так и уснула. После наутро в угольях нашла только обгоревший обрывок страницы, а на нем – «бабка Вихориха под Диканькой»… что за Вихориха, и к чему была записана, Аглая уж и не помнила, но кто же таким знаком брезгует… не иначе, как ангел Пелагиюшкин от огня крылами уберег, постарался.

Аглая простилась с Горпыной и пошла в Диканьку, искать Вихориху.

Персонажный отчет — продолжение. Игра.
***
Dearest,
May the lord bless your ways and always guide his lamb through the perils of life.
Прошу тебя этого моего письма никому не показывать, считай за исповедь, что ли. Я не знаю, свидимся ли мы теперь, и не знаю даже, когда это письмо сыщет тебя, поэтому расскажу тебе обо всем, а дальше как бог даст.

Он шел за мной следом несколько ночей, спать приходилось только украдкой, днем, или в заброшенных в церквях, куда ему нет хода – ночевать в трактирах я не хотела, чтобы не навлекать на людей опасности…
Потому и вышло, что на сорочинскую ярмарку я пришла субботним утром, когда солнце только вставало еще: народу было немного, первые торговцы раскладывали свой немудрящий товар, и я устроилась передохнуть в тени под деревьями. Рядом скромная девочка торговала клубками крашеных нитей – собирала деньги, чтобы заплатить доктору за лечение сестры. Она сказала, что поблизости стоят цыгане, и я удивилась – кто такие? Для Тодора далековато, Мара со своими ушел в Румынию, Илья с крымскими так далеко не забрался бы… В благодарность за весть, зашептала столик ее на удачу… так и вижу, как ты хмуришься, читая эти слова, но не сердись – мой амулет происхождения самого невинного, и взят у одной весьма богобоязненной старушки… у дверей шинка толпился уже народ, шинкарь раздавал из большого котла теплую гречневую кашу, хозяюшка его разливала молоко, высокий парень в темной рубахе разносил огурцы. Бабку Вихориху местные тоже не знали, вместо того посылали к Солохе, которую мне показали на площади казаки: это оказалась молодая статная дева, знахарка, что ли, а может быть, что и ведьма. Я направилась было к ней, но увидела двоих цыган: красавица в алом платье с монистовым поясом (плясуница, конечно), и молодой паренек в золотой жилетке со шнуром. Я нынче сама одета цыганкой, и поздоровалась как положено, так что они не дичились.
Спросила: кто барон ваш, под кем ходите?
Паренек приосанился:
— Ну я барон.
— Да ладно…
— Правда барон. А тебе зачем?
— Разговор есть…
— Погоди, после, господа песен просят, а наш Бахти застрял где-то…
Ну, это дело привычное.
— Работаем, — говорю им, — гитара при мне, выручку пополам.
Парень оживился:
— Уговор! Эй, Зара, а ну пошли…
Господская часть шинка не простой чета, и сразу видно, что не просто трактир, а серьезное заведение – чистая скатерть, на стене портрет государя, местные господа дворяне, какой-то важный господин, не иначе, судья, все чинно завтракают за приличной беседой… веришь ли, не помню, когда сама последний раз обедала за столом с приборами, и десертная вилка в руках степенной дамы показалась мне диковинкой… народу было изрядно, видно, не только местные, но и гости: батюшка местный, солидная дама (помещица, конечно), статный юноша, дама в пенсне с собачкой, а вон и прекрасная госпожа Дюран, что давеча подарила мне рубль за арию из Лючии де Лямермур – признала, заулыбалась…
Я поклонилась им, и завела привычно: «как на черный Ерик, на высокий берег»: с этой песни хорошо начинать, сразу видно, что будет дальше – кто из господ желает пить и веселиться, а кому надо, чтобы душа томилась… эти господа тотчас попросили повеселее, я кинула Заре свой тамбурин, и мы рванули румынскую «Ай-ване-лай-да», да складно: Златан, баронёнок, пошел вприсяд, Зара превосходно танцует – словом, случилось то, что у господ актеров называется «хорошо вышли» — гости щедро накидали в шапку Златану мелочи, мы поклонились напоследок.
Тут молодой пан в черном у двери, щелкнув пальцами, протянул мне старинный серебряный рубль, который блеснул как-то нехорошо, неуловимо знакомо… и я едва успела отдернуть руку: темное серебро! … монета упала наземь, мышью шмыгнув назад к нему, а черный взглядом прожег меня, понял, что узнала… не помню, как выбрались на двор, я сказала цыганам: прочь отсюда скорее, и они послушались.

Златан повел меня в табор – стояли прямо рядом с ярмаркой, на восток, где начинался лес. Шатры были потрепаны, и немного их стояло, верно, в таборе всего несколько семей. Понятно, отчего барон их так молод…
Златан довольно честно поделил добычу, и отправился назад на ярмарку – мне показалось, что он должен быть довольно ловкий карманник – а Зара познакомила меня тем временем с остальными: Гита-плясуница, чуть нас с тобою помладше, красавица, глаз не отвести, бабушка Годявир, старшая их, славная девушка Кхаца с мужем Богданом, есть еще Мардула, но он к уряднику дело обсудить ушел…
Мы разговорились, и они все такие, знаешь, славные, одна семья – а ведь иной раз в чужом таборе глядят, словно на приблудного пса…
Тем временем с ярмарки потянулся народ, к бабушке, гадать: дивчата одна за другой заходили в шатер, одинаково испуганно оглядываясь, полушепотом просили предсказания, а иной раз и совета. А Годивяр на карты поглядывала вполглаза, а сама, чуть потупившись, смотрела точно сквозь человека, будто кожа его прозрачна, и ей видно, как бьется внутри сердце… так смотрела пани Изольда из Ченстахова, помнишь, я рассказывала тебе. Стало быть, не просто гадает, а видит…

И тут, среди прочих людей, в шатер робко вошла молодая крестьянка, одетая довольно скудно и дурно, из-под платочка выбиваются склоченные волосы, потерянный взгляд блуждает, не задерживаясь на предметах, словно видит что-то своё… она хотела продать довольно дорогой браслет, причем сама не могла ответить толком, где добыла его, а я все вглядывалась, стараясь вспомнить, откуда знаю ее лицо… и не сразу, точно в мороке, поняла, что она видом точь-в-точь Аннушка…

Да ты про Аннушку не знаешь, слушай. Года полтора назад я шла через Вилков Бор, и nomen omen est, напали волки. Чудом, молитвой твоею, успела кое-как влезть на дерево, котомку бросив – а мороз стоял крещенский. Волки кругом обсели дерево, вскинув морды, и мне казалось, что путешествие мое закончится скорее и печальнее, чем можно было ожидать, но тут на поляну с гиканьем вылетела охота – пан Кричинский неподалеку травил зайца. Он приказал дворне снять меня с дерева (у меня от холода уж не сгибались пальцы), и забрал в свое поместье… несколько недель я пролежала в жару, и жена его, Анна Павловна, Аннушка, меня выходила. Мы с нею очень тогда подружились, она еле отпустила снова в дорогу, подарила нынешнюю мою гитару: ей самой, петь не для кого было и незачем – пан Кричинский, хоть и спас мне жизнь, а был, не тем помянуть, человек дурной, и Аннушку обижал – бить не бил, но изводил придирками, бранил по-всякому, а один раз прижег ей руку порохом, не знаю уж, со зла или нечаянно. Я взяла крестьянскую девушку за руку, откинув рукав, и увидела в том месте, что у Аннушки был, такой же красный ожог… Люди в Полтаве говорили, будто Аннушку увез Яшка-морочник, цыган мертвого табора – он парень-то неплохой, собой видный, ласковый, и колдун изрядный, я, услышав эту весть, подумала тогда грешным делом: ну и слава богу, будет Аннушке с ним лучше, чем с мужем… Но теперь гляжу – она даже имени своего не помнит, Устинья, говорит я, крестьянка… деревни своей названия не знает, родителей тоже, и это значит только одно – цыганский морок на ней, Яшка-подлец постарался.
Бабушка Годявир поглядела ее и сказала так: вижу морок, что делать не знаю, не я клала, но попробуем: купи-ка, ты, девушка, новую рубашку, надень и приходи ко мне, надо будет свести тебя на реку и зашептать… денег у бедняжки, разумеется, не было, но вот тут рубль, поданный мне вчера доброй госпожой Дюран и пригодился. Я не знала, как еще помочь ей – оставить как есть было немыслимо, но к счастью в сумрачном своем состоянии Аннушка легко поддавалась на уговоры, и я убедила ее сперва купить рубашку, после попытать бабушкиного средства, а если ничего не выйдет вовсе, пойти со мной к Солохе, вдруг что присоветует.

Аннушка-Устинья пошла, повесив голову, и почти тотчас навстречу ей к табору прибежал какой-то парнишка в голубой рубахе: Златана на горячем поймали, бусы какие-то красные неловко зацепил… мы кинулись мы к уряднику, да поздно, юного барона уже, точно в оперетте, в железы взяли. Хорошо, что Мардула был уже в городе: как-то выручил Златана, привел назад – по пути выговаривает ему что-то, тот слушает, голову повесив… понятно, кто у них настоящий барон. Так я впервые увидела Мардулу, издали – в темной атласной рубахе, суровый, как тот грузинский витязь из батюшкиной книжки, помнишь…
Мардула пришел смурной, говорит: надо сниматься, урядник говорит, казаки задумали погром, готовят что-то. Бабушка не соглашается: вот еще, только ярмарка началась, ничего еще не успели – может, раздумают еще.
Начали держать совет, однако, покоя им не дали – вокруг Гиты все утро ужом вился молодой казак, красивый юноша, в шапке и с люлькой, собой видный – теперь он пришел, честь по чести, сватать ее. Гита сама не решила еще – казак вроде понравился ей, парень славный, зовет остаться… но бабушка тотчас сдвинула брови:
— Ты откуда таков взялся? Мало тебе девчат на хуторе…
Однако, казак не отстает – я по-честному, хочу, отдайте ее за меня, я вам что скажете принесу… Бабушка задала ему что-то сделать, и отослала прочь, Гита, гляжу, побежала за ним следом…

И вдруг – он идет сюда по лесной тропке.
Тот. Черный пан из шинка.
Бабушка схватила меня за руку: а ну, иди в шатер, мы тебя спрячем…
Черный подошел к табору, огляделся.
— Тебе чего надобно, пан? – спрашивает Зара.
А он только усмехается, ищет взглядом, ищет, господи… он же сейчас тут пожжет все… точно мало мне беды моей, теперь этот привязался…
Вышла к нему, что делать – иначе он не оставит их. Да что надо-то ему, что взять с меня?
Рядом с шатрами стояла маленькая брошенная хатка, уж и побелка вся облезла – и вот он стоит в дверях и манит к себе… сверкнул глазами, точно бездна открылась:
— Откуда ты знаешь, кто я? Говори… говори, не то помечу! — поднял большой палец с кривым когтем, точь-в-точь картинка из Демономикона, коснется – и пропал человек… я вжалась в стену, зажмурилась, шепчу только: пронеси, господи…
Усмехнулся.
— Ладно, — говорит, — теперь не трону, впереди у нас разговор будет…
Я едва успела перевести дух, гляжу – у дверей столпились цыгане, и бабушка вперед выходит:
— Чего тебе надо, зачем пришел?
Он на нее палец поднял… я кинулась меж ними:
— Не надо!
Помедлил, снова руку опустил. Я шепчу им через плечо: бегите, бегите скорее, не стойте здесь, ну, как снова осерчает.
Он тогда схватил мою ладонь, положил ту проклятую монету:
— Вот, держи. Пригодится… – а сам хохочет…
И пропал куда-то, а у меня ноги подкосились – цыгане окружили меня, подняли, спрашивают:
— Что ему надо-то от тебя, кто он?
— Дьявол, — говорю. – Самый настоящий дьявол из ада. Никто, кроме него, такими монетами не платит, это темное серебро из ломаных крестов перелитое, нельзя его цыганам касаться… возьми, — говорю Златану, — этот рубль, да через платок, и сбудь кому ни на есть поскорее…
И тут Зара, умница, протягивает пузырек со святой водой – оказалось, Мардула (откуда знал?) нынче купил на ярмарке. Я тогда им говорю:
— Парни, держите меня крепче. Бабушка, лей на ладонь…
Платок закусила, а все равно кричала – это же как в огонь руку сунуть, после чертова-то серебра… но ничего, отошло.
Цыгане смотрят, всех жуть взяла… вернулись к шатрам, сели на ковре, Мардула спрашивает меня грозно:
— Чего этому черту от тебя надо? – но я не успела ответить – тот, кого помянул он, зашел в шатер, точно в свою гостиную, играя тростью.
— Ну заходи, пане, раз пришел, — негромко сказала бабушка.
Он хмыкнул, сел, сказал: «Я граф Адам Потоцкий» точно лицедей на сцене объявил зрителям, кого собирается играть в спектакле – огляделся, приобнял было Зару, но после выпустил и улегся на ковре, с лицом бесконечно усталым… и тут… знаешь, как иной раз бывает, точно надоумит кто – я смочила край платка из своей фляги и отерла ему лоб под волосами. День-то жаркий, а в шатре точно туча грозовая висит.
Он закрыл глаза, спросил с вечной своей усмешкой:
— Ты впрямь хочешь взять меня этим?
— Ничего другого у меня нет, — отозвалась я.
— Чего тебе от нас нужно? — спросила за всех бабушка Годявир.
Враг рода людского неторопливо перевел дыхание, и произнес:
— Мне нужна верность…
Цыгане расхохотались, кто-то хмыкнул себе под нос: двум богам не служат…
— Я дам вам землю, — сказал он.
— Вторую? – переспросил Богдан, и снова наши рассмеялись…
Он, кажется, растерялся:
— Я дам вам много земли, вы сможете жить на ней…
— Сеять просо, — в тон ему поддакнула Зара. – То-то хорошо выйдет…
— Ты поди лучше это дело казакам предложи, — проворчала бабушка, — может, они насчет погрома передумают…
— Вы не понимаете, что ли, — процедил он и поднялся. – Пламя, пламя идет сюда. Мне нужно что-то, чтобы… мне нужна жертва, ясно? Нынче же…
Поднялся, оглядываясь, точно выбирая… после сделал жест, который только мы двое и поняли. Я опустила края платка, показывая ему, что креста нет.
И он ушел.
— Что это его разбирает, — словно про себя произнес Мардула.
— Скука, — сказала я. – fastidium est quies, вот он над людьми и куражится.
Мардула вдруг хмыкнул: ну, этому мы пособить можем…
Что он задумал, я так тогда и не узнала, и до сих пор не знаю.
Мы отдышались и пошли вместе назад на ярмарку.

Златан, точно и вправду барон, улаживал какие-то дела с головой, бабушка присела в тени, разложив карты, Зара пошла бродить в толпе и, кажется, облегчать чьи-то карманы… а ко мне подошел молодой славный юноша, которого я видела прежде на постоялом дворе – пан Олесь Волчик. Он, оказалось, пишет книгу обо всякой нечисти, и просил рассказать, что знают цыгане. Я заговорила, и могла говорить часами, только бы любоваться им – он в точности походил на портрет юного поэта из батюшкиной книжки про лорда Байрона, даже перо закусывал в задумчивости как тот, с портрета… какую книгу он хотел писать, и для чего, я так и не узнала – мы с ним после виделись в тот день снова, и при довольно странных обстоятельствах…

Златан пришел веселый, набрал где-то денег, и позвал всех в шинок обедать. А там давешний казак с бутылкой горилки сидит. С Гитой нашей побранился, глядит пьяно и сумрачно:
— Тьфу, — говорит, — пожаловали, вражьи дети: давно вам, говорит, ночь длинных ножей устроить пора…
У потемнело меня в глазах, не заметила, как в руках оказался мой нож, как схватила его за волосы, лезвие к шее прижав:
— Берегись, казак, как бы самому на нож не попасть! Оставь ты эти глупости, и Гиту оставь — ты молодой, найдешь себе девушку хорошую, а чужого, правильно бабушка говорит, не замай…
Он шарахнулся: убивают! — кричит, но не было никого рядом, так и разошлись.
Мы с Гитой вышли наружу вместе, к ручейку, что тек через ярмарку, ноги ополоснуть – день был невыносимо жаркий. Она глядела печально: я-то думала, говорит, что полюбила его, рассказала ему про то, что на нашем таборе проклятье, с тех пор, как мы зачарованный клад потревожили, а он меня же пугать стал, что священнику все выдаст, если я не пойду за него.
Я ей сказала на это: ты помни, что люди оседлые кто под помещиком ходит, кто под атаманом, у них душа страхом пропитана, а цыган так никогда не жил… если только он с тобой не уйдет, нельзя тебе оставаться, не выдержишь ты такой жизни.
Впрочем, она и сама поняла это, и, кажется, перестала о нем печалиться…
Мы поболтали еще – Гита сразу мне как-то сделалась точно сестренка младшая, будто всю жизнь за одной телегой рядом шли… вскоре мы уж вместе хохотали над чем-то, после побежали в шинок к нашим…

И тут, у самых дверей из тени соткавшись, возник проклятый граф, схватил меня за руку, швырнул под ноги себе, как тот рубль давешний… Я вскинулась, он опустился рядом, схватил меня за плечи, а в бездне глаз его ужас, страдание, и той смертной холодной скуки ни следа:
— Я все прощу тебе, я все для вас сделаю, только догони, удержи его, эта тварь тащит его в омут, – и показывает дрожащей рукой, через площадь тонкая девичья фигурка бегом увлекает за собой пана Фандорина…
Я бросилась следом, мы бежали довольно долго, меж деревьев, к реке, вскоре пахнуло тиной – подлинно омут… пан Фандорин с лицом изумленным и недоумевающим исчезал под ряской, я успела схватить его за запястье, но какие мои силы против русалки… когда господин граф, задыхаясь, добежал, даже вместе мы не смогли вытянуть пана Фандорина назад – и тогда он, выбранившись черно, и не выпуская меня, кинулся следом…

Вода не коснулась нас, но наступила тьма – душная, горячая. Пахло кровью, гнилью, какие-то жутковатые огоньки мелькали окрест…
— Где мы, — в ужасе спросила я, и он ответил… не могу повторять, и не стану, tremens factus sum ego, et timeo, dum discussio venerit, atque ventura ira… он вел меня под руку, точно девушку на гулянье, не знаю, как я не лишилась чувств, путь наш вел вниз, тьма сделалась непроглядной, вокруг становилось жарче, и он, все ускоряя шаг, стремился туда, где полыхало невидимое пламя…
Я вцепилась в него:
— Вернемся! Ты же сам хотел спасти Фандорина…
Он точно опомнился. Приостановился, произнес что-то, и мы оказались наверху, на речном берегу… и нам обоим потребовалось некоторое время, чтобы перевести дыхание.
— Объясни хоть теперь, — cпросила я, — зачем мы гнались за ним: на что он сдался тебе, что тебе до него?
Враг рода людского опустил голову и отозвался тихо и отрешенно:
— Я люблю его.
Я доселе о таком только в романах читала, да не весьма верила. Даже жаль его сделалось – впрочем, как тут поможешь, не отвратное же ему зелье варить…
Он обернулся напоследок, и сказал:
— Ты вот что… уходи и своих уводи, я вас не трону. На юг, через Балаклаву, в Грецию и дальше. Там долго еще тихо будет – а здесь я гуляю…
Еще какое-то время я просидела на берегу, глядя перед собой, и понимала только, что зла он нам теперь, скорее всего, действительно не сделает. А значит время другую беду избывать: день в разгаре, будет и закат, а там купальская полночь с полной луной, нынче без серебряного креста вовсе погибать придется.

Я вернулась на ярмарку, нашла священника, отца Савелия, и попросила позволения исповедаться. Церковь была закрыта, не знаю доподлинно, что там случилось, и мы забрались в брошенный цирковой балаганчик, что стоял посреди ярмарки. Святой отец… прости, следует, конечно, говорить «батюшка»… велел повторить за ним из книжки зачин, и спрашивает, как положено: чем грешна?
Я и рассказала про свою беду с крестами. Как шла через южную Польшу с табором Мары Длиннорукого, остановились около одной деревни, только шатры раскинули, глядим, идёт к нам ксендз, отец Сигизмунд. И говорит барону: отдай мне до завтра деву чистую из ваших. Верну в целости, мне для дела надо, не для баловства: а если откажешься, в деревне скажу, что вы чёртовы дети, пожгут вас.
Мара привёл меня: «Иди, ты чужая». Пошла, что делать. Святой отец – махонький, седенький, глаза что у мыши, и говорит эдак елейно: не бойся, я тебе ничего дурного не сделаю, и грехи потом все отпущу. Я ему на это: не надо мне твоего отпущения, ты меня саму отпусти поскорее. Приходим к церкви, вроде вашей, только поменьше, икон, конечно, нет, картины одни и статуи, как положено у католиков, а на полу свечи, да так чудно стоят, звездой. Он мне и говорит: я сейчас разрежу тебе руку, а ты напиши своей кровью на полу слово, какое скажу, а потом у двери тихонечко сядь и жди. Я написала слово, как велел, смотрю, пол задрожал, да так мелко, серебряная посуда на алтаре зазвенела. А ксендз пошёл противосолонь вокруг звезды, черную книгу подняв, и принялся читать, вроде бы и на латыни, но ни слова не понятно… я уж после поняла, что он читал молитву господню навыворот. Я отдышалась, как могла, и давай бог ноги оттуда. В табор тоже не вернулась, пошла через болото на звезду, вышла другой деревне, попросилась на ночлег. И с той поры на мне ни один крест не держится: деревянный надвое оземь бьется, а медный или серебряный с груди летит, и на земле в дробь скатывается.
Отец Савелий удивился, испугался и говорит: это мне подумать надо, я тебя после найду.
Подхватил книгу свою, и ушел.
И тотчас входит пан Фандорин, а за ним пан Олесь, который тихонечко садится в угол – а пан Фандорин начинает бродить по балаганчику взад-вперед, не так сердит, как смущен, и говорит, наконец:
— Что это? Для чего ты за мной давеча кинулась, и назад из омута тянула?
А я ему на это:
— Для того, сударь, что боялась ослушаться пана графа Потоцкого, он так велел – а вас в те поры мавка морочила.
Пан Фандорин закатил глаза:
— Я не верю в русалок!
Тут я рассмеялась:
— А в меня, пан, верите? А в прекрасного пана Олеся? Чего в них верить-то, если они, вон, по улицам ходят? Нынче им воля дана, нынче ночь на Ивана купала, то ли ещё будет…
Пан Фандорин вздыхает:
— Что им от меня надо? Какую-то ей Глафиру подавай…
И рассказал, как его русалки морочили – просили найти Глафиру, мачеху молодой утопленницы, и теперь она у него из головы нейдет.
— Если такое дело, — говорю, — надо голову спросить, что у них за Глафира такая живет, кому и знать местных, как не ему…
Пан Фандорин покивал, согласился, а после тихонько спрашивает:
— А что от меня надо Потоцкому, не знаешь? Он дружбу предлагал, протекцию в столице, а после, почему-то, сделал такой странный жест… — и показывает заклятие на двух пальцах.
Я пошатнулась:
— Простите, сударь, мне это вымолвить неловко… но только знак этот колдовской – граф пытается вас… — еле выговорила, — соблазнить.
Фандорин глаза закатил: час от часу не легче…
Тут за ним явился усатый господин Хлебников, и я ушла оттуда – побрела к Солохе, спросить, как с Аннушкой быть, да и вообще совета.

Солоха глядела хмуро, многовато, видно к ней люди нынче ходили, беспокоили, только и оттаяла, когда я ей последний рубль отдала – обещала Аннушке помочь, а мне сказала, что в купальскую ночь упыря разве что заговоренная серебряная пуля возьмет.
Пули такие казаки нынче, неподалеку от табора, делали из серебряных пуговиц, верно, нечисти опасаясь – но где взять нужный заговор, да и не рукой же ее бросать – пистоль нужна…

К счастью, тут тот самый кузнец Вакула, сын Солохи, меня в сенях остановил: слушай, цыгане всё знают – что это за Глафира такая из ума у меня нейдет?
Видать и его русалки заморочили…
Я тогда с Вакулой условилась: расскажу тебе все, что знаю про Глафиру, а ты мне за это дело отлей серебряную пулю, какие утром сделал. Подумал он и согласился – скоро пулю принес, а я за то объяснила ему, что узнала от пана Фандорина – что русалки ищут ведьму, которая сжила одну из них со свету.
— Нет у нас тут никакой Глафиры, — запечалился кузнец. — А как узнать ее?
Тогда я научила его, что можно затеять игру в ворона, и которая первая согласится вороном стать, та
может быть что и ведьма – а чтобы узнать наверное, нужно глянуть, не темное ли у ней нутро, ибо мавки, как известно, подобны ундинам, прозрачны и серебристы, а та, что прикидывается, неизбежно отбрасывает тень…
Кузнец спросил, как играют в ворона, поблагодарил и исчез.
Пуля осталась у меня, теперь ее до заката следовало зачаровать – а как, и невесть поможет ли…

Я вернулась в табор, посоветоваться с бабушкой Годявир, но не успела – отец Савелий почти следом пришел: я все узнал, говорит, надо над тобою произвести экзорцизм. Вот у меня две свечи, ложись на ковер, сейчас читать буду. Цыгане столпились, интересно. Златан принес огниво, запалил ему свечи, батюшка начал из черной книжки с крестом нараспев читать, а после поставил меня на колени, и деревянный крест, каких у него была целая вязка, бережно надел мне – а тот оземь, да в щепы…
Цыгане только смеются – не вышло дело, слабовато заклинание…
Но напрасно смеялись – отец Савелий часом позже то же средство применил, да как… казаки притащили к нам, к табору, графа Потоцкого – его, как оказалось после, они же обманом оглушили. Рядом встали, плечом к плечу, молодой пан Олесь и какой-то городской панич, бородатый, в светлом пиджаке, и отец Савелий тут же, устроился, свечи выставил, крест поднял, и давай тот же самый экзорцизм читать. Да только мне его слова был что завтрашний ветер, а граф давай голосить да рваться из рук казаков, после устами пена пошла… тут пан Фандорин прибежал:
— Что вы делаете, человеку плохо, что это за мракобесие! – мы с паном Олесем его за руки схватили: не мешай.

Я глядела во все глаза – как знать, что случится – и тут… пан граф затих, лежит себе на земле, а над ним встает неспешно разгибаясь, вполнеба черная клубящаяся фигура с огромными крыльями… казаков точно ветер побросал, знай крестятся, голова, храбрец, выстрелил несколько раз – да тот только крылом махнул, разгоняя пули как мошек, сшиб ему шапку, и на лицо надвинул… цыгане отступили к шатрам, отец Савелий аж присел от такого дела, сплошной ужас в глазах… крылатый обернул к нему лицо, протянул неспешно огромную когтистую длань… отец Савелий зашатался, но после склонил голову и, выставив впереди себя крест, пошел на него, шепча: изыди…изыди, враг… я не помню, как подхватила его под локоть, помню только, что стоим мы вместе перед невозможным этим черным маревом, а крылатый медлит, медлит…

И вдруг панич бородатый, на наше счастье, шагнул вперед, оперся на котел у костра, да запел на весь лес на языке, какого я никогда прежде не слышала – молитва не молитва, заклятье не заклятье, а только отвлек он крылатого на мгновние – я подхватила отца Савелия, того уж ноги не держали, оттащила за куст, где прятался какой-то казак: уводи, говорю, батюшку, не то быть беде, ухайдакает он его. Казак и рад сбежать поскорее, увел отца Савелия – в шинок, надо думать, горилкой отпоить.
Панич в те поры допел, крылатый усмехнулся знакомо, протянул руку, чуть толкнул его – бедняга упал, точно подкошенный, к нему бросился друг его, пан Олесь.
И тут пан Фандорин, чуть заикаясь, произнес:
-Д-давайте не будет торопиться…
И они с крылатым завели разговор… я не стану рассказывать тебе, что было дальше, и как Солохе – а это она сделала – удалось прогнать его, потому, что сама не понимаю до конца. Ей пришлось искать помощи водяного царя, мы с нею пошли снова к омуту, вошли в подводное царство, где останавливается время, где рыбы летают, точно птицы у нас, и русалки неспешно ведут беседу, и… нет, не стану, боюсь, что наговорю тебе вздора. Однако, пана графа Солоха спасла – демон в те поры покинул его навсегда.

Тени удлиннялись уже, а ночь-то на Купалу, народу на площади множество, хороводы водят, девчата в ручеек играют, и пан Олесь, гляжу, с ними… ну и мы всем табором вышли на площадь. Дивчата сели в круг сели, парубки толпятся, рыжая Марица, запевала, ведет песню, как нить по вышивке, мы с ними за компанию – праздник же…

Тут подсаживается ко мне тот молодой пан в светлом пиджаке, что в лесу заклятье странное пел – вроде жив, только глаза больные, и спрашивает осторожно:
— Кто у вас за гадалку в таборе? Мне бы сон растолковать…
Я ему:
— Это тебе к бабушке надо, пане, а что за сон такой?
А он в ответ:
— Да вот снится мне на полную луну, что я по лесу волком бегаю. Друг мой все надо мною смеялся, давай, говорит, вместе ночевать. Ну, заночевали, он уснул пьяный, а я наутро просыпаюсь… в лесу…а в руке у меня… задушенный петух…
Ну, тут к бабушке идти не обязательно.
Ты, панич, говорю, только не пугайся, но ты ведь оборотень, по-ученому – вервольф… а луна нынче полная, да еще купальская ночь, запереть бы тебя где-нибудь, не то людям навредишь, да и как бы самого серебряной пулей не подстрелили…
Он глядит серьезно:
— Я всегда на полную луну запираюсь. Вот сейчас пойду к уряднику и попрошу, чтобы в оковы меня взял.
Так и ушел.

А как солнце закатилось, Зара с Бахти затеяли огненную потеху – он огонь глотает, она с костерками живыми пляшет, огонь за собой водит. Я такого прежде не видела, да и теперь некогда глядеть было — знай подпевай, Златан подевался куда-то, Гита народ с шапкой обходит – даже господа дворяне наружу вышли, глядеть. А один развеселый, пан Разуваев, подошел к нам запросто и говорит: ух, хорошо поете ребята, а ну я с вами – да залился, что твой соловей, и плясать с нами пошел. Славный пан какой, точно и не из дворян…
Поем, пляшем, народ через костер скачет – весело…

Тут подходит к нашему костру граф Потоцкий – демона из него, вишь, выгнали, а гонор остался. Глядит как кот на мышей, что на нас, что на пана Разуваева, тот аж улыбаться перестал. Ну, думаю, psa krew, я тебе сейчас покажу, как праздник людям портить.
— Pan Polak? — спрашиваю. — Teraz zaśpiewam dla ciebie…
И запела ему про то, как черноглазый шляхтич родину предал. Песню ту по всей Польше поют, известно про кого.
Потемнел граф лицом, выдохнул сквозь зубы, и вдруг протянул мне медаль:
— Сама в огонь кинь, — говорит. — Охота мне посмотреть, как она плавиться будет. Не тем служил…
А медаль та самая – за подавление польского бунта.
— Вот теперь-то только, — говорю ему, — и спаслась христианская душа…
Так и сгорела медаль. А граф сел запросто к костру.
— Что вы, говорит, цыгане, за народ такой, без вас и радость не радость, и горе не горе…
— Как соль, — отвечаю.
Граф усмехается, Мардула хмурится, заговорили они меж собой, сперва горячились, потом поладили. А там Бахти снова гитару взял, я тамбурин свой, Гита – пальчиковые литавры, крохотные, с тройным звоном, танцует — что звезды сыплет… Луна взошла, проступили звезды, девчата глядят, мы с Гитой вокруг огня танец ведем и так все в мире хорошо, что лучше и не придумаешь.

Однако, пора и честь знать — стемнело совсем, народ с площади расходиться стал, кто спать, кто дальше гулять.
Мардула сумрачный сидел, после поднял голову, и говорит: тебя, Гиту и Златана я должен видеть все время, ясно вам?
Гита кивает, а Златана уж и след простыл — пошел в шатер отсыпаться.

Тут Солоха появилась – мрачная, хуже Мардулы, брови сведены, манит меня за собой в урядничью каморку, где бедный наш бородатый панич сидит в цепях, и говорит, не спрашивает:
— Ты знаешь, как излечить это…
А я ведь знаю – видела однажды, как это делается – да только тот шляхтич был из богатых, ему лекаря настоящего привели, с ножами и ланцетами, чтобы бережно сделать всё, и могущественную колдунью, чтобы боль его унять, и сестрица его вокруг убивалась-уговаривала… но тут я словно голос твой услышала: делай что должно, господь выручит… нож у меня, думаю, есть, пуля серебряная тоже есть, мне она уж не пригодится, так дай бог хоть его выручит, заклятье помню – средство не из легких, но тут уж случай такой, как Горпына наша говорит: на кривой козе не обскачешь, а панич этот не робкого десятка, как он нынче против падшего ангела встал…
— Хорошо, — говорю я Солохе, — попробуем.
Рассказала паничу, что буду делать, предупредила: хочешь тряпку закуси, хочешь кричи дурнем, а только молиться не вздумай, и заклятий своих на чудном языке тоже не пой, мало ли. Обещался. Солоха принесла мне из кузни сына самый легкий молот и взялась держать вервольфа, села ему на ноги, тот, зубами ляская от ужаса, зажмурился… и с помощью господней, все получилось.
Я поднялась, пошатываясь, в крови его и своей – разбила напоследок пальцы, молота не удержав, да пока пулю в костной ямке закрепила, пока перевязала… панич отдышался, воды глотнул и, схватившись за одной рукой за притолоку, другой – за Солоху, вышел в лунный свет, дрожащий, окровавленный, огляделся, после улыбнулся во весь рот до ушей, вскинул голову и завыл… получилось!
Получилось. Первое мое настоящее колдовство.
Значит ли это, что я теперь ведунья, скажи?
Мне нужно было передохнуть. В оставленных господами креслах сидел одиноко немолодой пан, глубоко погруженный в размышления. Я села рядом, отдышаться, надеясь остаться незамеченной, однако, он обернулся ко мне, и заговорил, да на таком изысканным французском, какого мне давненько не доводилось слышать: должно быть, во тьме вечера не разглядел меня толком. Я отвечала ему в том же духе: несчастный… язык не поворачивается сказать о нем попросту пан, он из тех, кого следует называть gentlemen, был убит горем – только что какие-то негодяи зарезали верного слугу, который вырастил его. Тяжелее всего видеть, как человек ведет беседу сдержанно, а меж тем сердце его рвётся надвое от горя. Я утешала его как могла – впрочем, мудрости земной и небесной ему не занимать: он цитировал писания святых отцов, да все незнакомые тексты так, что я заслушалась. Мы проговорили не меньше получаса, я поймала себя на том, что рассказываю ему вещи, о которых ни с кем ещё говорить не доводилось… а сейчас рассказываю тебе о нём потому только, что меньше чем через час нашла его в лесу неподалёку от нашего табора с перерезанным горлом. И назавтра узнала, что неподалёку от того же страшного места ночью был убит молодой прекрасный пан Олесь… О них двоих я проревела всё утро, как об отце не плакала – хотела свечку поставить, а негде, церковь заперта, да и денег у меня не осталось… Тебя, агнца господнего, услышат: помолись, прошу тебя, сестра, за упокой души юного поэта и за благородного господина Богомолова (впрочем, человек столь образованный и богобоязненный, конечно, и так упокоится со святыми). Не знаю, и знать не хочу, что злая сила владела в ту ночь лесом, и как так вышло что эта гроза нас миновала.

Но это все после было, а тогда мы с ним сидели под расцветающими звездами, и думаю, просидели бы всю ночь, однако, беседа наша закончилась – его позвали, да и наши давно ушли в табор, спать, только Мардула ждал меня на площади у догорающего костра, погруженный в размышления: лицо его то озарялось пламенем, то пропадало во тьме. Он кивнул мне: пойдем, и мы пошли к шатрам. Больше всего на свете мне хотелось туда, домой, передохнуть недолго, напиться воды, рассказать обо всем бабушке, пошептаться с Гитой, Зару расспросить про ее танцующие огни… и тут.. у табора, почти у самых шатров, в кустах захрустело, а после, прямо за спиной:
— Ну здравствуй, сестрица…
Я позабыла о нем в радостях и треволнениях этого дня: так люди забывают о собственной смерти – а она вот, руку протяни… ужас ослепил меня, я не успела даже вскрикнуть, как он, черный весь, бледный как смерть, сбил меня с ног, повалил в траву – но Мардула бросился назад и на него, меж нами, и вот они катаются по земле, сцепившись, и Мардула осилил, навалился на него, раздавил в кулаке пузырек святой воды, и вылил ему на голову – Никитушка зашипел только, когтями его через рубаху полоснул, аж кровь брызнула, а сам, лицо отворотил, взвыл – и в лес.
Я подползла ближе – Мардула лежит без памяти, ранен, Никита подрал его, как медведь дерет, однако, рана не глубокая, только что кровит… я прижала тканью, и кинулась к нашим, весь табор криком на ноги подняла… бабушка поглядела, уняла кровь как могла, и говорит – доктора надо. Мардула тем временем опамятовался, приподнялся, они с Гитой уложили его в шатре, а я бегом назад в село за доктором…
Нашла его в шинке, пьяней вина, глаза в разные стороны смотрят… ну на то средство есть. Я окунула заговоренный аметист в свою флягу, плеснула ему в лицо, он и протрезвел тотчас. Идем, говорю, в табор, барона нашего ранили, любые деньги заплатим, только иди… поплелся… а в шатрах ни огня, ничего, все загасили как на ярмарку ушли.
И тут из лесу пан Богомолов, да с фонарем. Я к нему:
— Сделайте милость, не уходите!
Он остался, светил фонарем, пока доктор перевязку творил, сам меж тем мне рассказывал уместные пассажи из Эзры да Экклезиаста, я ему киваю в ответ, а сама и слов не понимаю, пелена перед глазами… наконец, доктор закончил свое дело, ушел пан Богомолов, ушел доктор, взяв с бабушки за свою работу невозможные какие-то деньги… и Мардула медленно, тяжело поднялся с ковра.
— Мардула…
Я бросилась ему на грудь – так плющ вьется по каменной стене, ракушка липнет к скале…
Он обнял меня:
— Ничего. Справимся… один раз за тебя лег, лягу и второй… ничего не бойся…
Тут Гита выскочила из шатра, только юбки взметнулись:
— Что это вы обнимаетесь? Папа, если это моя новая мама, ты скажи, я не против, мне эта девушка очень даже нравится…
Я закрыла лицо, застыдилась – а Мардула молчит, усмехается только.
Гляжу на них:
— Да вы что… наш род проклят, нельзя мне… я же тебе упыря рожу…
Гита хохочет: да у нас весь табор проклятый, проклятьем больше, проклятьем меньше… будет хоть упырь, да парень.
А Мардула всё молчит, отвернулся. Вправду полюбил он меня, что ли? Не сразу и поняла – не в этом дело. За свою считает, потому и встал за меня, как барону и положено. Не знаю, что дороже… никогда со мной прежде такого не бывало, я слишком долго одна, ни на кого никакой надежды, а тут словно вправду в давно оставленную семью попала. В лесу меж тем какие-то невнятные шорохи, парни с девушками папоротников цвет ищут… мы сидим вокруг костра, звезды вполнеба, луна покачивается меж облаков, неподалеку у реки перекликаются голоса, никак купаться в лунном свете полезли… Бахти перебирает струны … и тогда я сказала Мардуле и бабушке Годявир:
— Если вы меня, зная про беду мою, и правда готовы принять, я пойду с вами.
Помолчали оба.
Мардула глядит, точно я глупость какую сказала.
— Я согласна, — говорит бабушка, и руку ему на запястье кладет…
Я встала, отошла – надо, все же, дать им подумать… и тут…
Как он подобрался так близко, так неслышно? Прыгнул из-за пригорка точно волк, перебросил меня через плечо и бежать – да недалеко унес, споткнулся, спасибо лешему, в темноте о коренья, упали… он схватил меня за горло, лицо в лунном свете без кровинки:
— Ждала меня, сестренка? Каждую ночь ждала?
Я закрыла глаза: вот и всё. Сказала только: как ты исхудал, Никитушка…
Он зубы волчьи скалит: вот сейчас и поправимся…
Я ему без голоса шепчу: подожди. Я ведь никуда от тебя не денусь. Дай мне минуту только проститься с ним, а после делай, как знаешь…
Не понадобилось минуты – Мардула вышел из темноты, с пустыми руками, без ножа даже, Никита вскинулся на него, рыча, ринулись снова, покатились, придавили меня к земле, вижу: Мардула держит его мертвой каменной хваткой и повторяет, точно заклятие: «я не хочу тебя убивать. Я хочу помочь тебе. Помочь тебе… слушай меня… слушай… мы можем вылечить тебя… деньги есть, найдутся и целители. Ты пойдешь с нами… мы поможем тебе…»
— В клетку вдругорядь не полезу! – хрипит Никита. – И крови свиной пить не стану, не люблю я ее…
Тут я поняла, что делать.
Поднесла ладонь к его лицу, погладила по щеке:
— Давай попробуем вот что, Никитушка. Если сможешь, укусив, немножко только проглотить… если оторваться сможешь, то выдержишь… я буду поить тебя понемногу, каждый день, а после, глядишь, и средство тебе спастись найдем…
Справился. Глотнул немного, и оторвался, хороший мой.
Я платком кровь уняла, а Мардула говорит с ним: я не буду сажать тебя в клетку, а ты не будешь кидаться на людей. Уговор?
Уговор, буркнул, помолчав, Никита.
Дошли вместе до костра.
Сели рядом.
Теперь-то обратной дороги нет ни мне, ни ему…
Я сказала тихонько брату: не говори им, кто мы, и прежним именем меня не зови, незачем.
Он помолчал, кивнул: как сама знаешь.
После спросил громко, жалобно:
— А правда в клетку не посадите?
Мардула ворчит:
— Будешь держать себя как человек, и обращение к тебе будет как к человеку. Эй, дайте подушку ему, чего он на земле, как приблуда, сидит…
Заулыбался Никитушка, обнял подушку эту, да и уснул.
Тут пришел вервольф наш исцеленный, сел к костру, и говорит:
— Цыгане, возьмите меня с собой, мне возвращаться некуда.
Мардула поглядел на него искоса:
— А кидаться по ночам на людей не станешь?
— Нет, — серьезно ответил тот. – Вон, гляди, луна нынче полная, я никому не опасен теперь. Но если вы решите, что нужно, я подчинюсь решению клана.
Так и сказал «клана», точно герой сэра Уолтера Скотта из «Шотландских пуритан».
Мардула согласился. Хорош у него ныне табор – и упырь свой есть, и вервольф…
Все наши спать легли, Марк, бывший еврей, а ныне цыган, на ковре по-волчьи свернулся, Никита залез под телегу и задремал там, а я так и осталась у костра под звездами. Мардула звал в свой шатер – не пошла. Он рыцарь о каких слагают баллады, и грешно вводить его в искушение.

Наутро, как начало светать, я Никиту попоила еще, уложила спать в шатрах, и пошла на площадь, чтобы с Аннушкой встретиться.
Она пришла – прежняя, глаза ясные, и говорит мне:
— Я назад возвращаться не хочу. Я не смогу с ним жить после всего, мне надо на него какой-нибудь морок навести…
Я ей в ответ:
— Не придется. В старом поместье меня никто много лет не видел и в лицо не помнит, кроме Горпыны, а Горпына сделает по-моему. Мы с тобой придем в Гоголево в вместе, и ты всем скажешь, что ты и есть Аглая Родионовна Лисицына. Ты дворянка, нечего тебе в огороде ковыряться. Станешь наследницей огромного состояния, и сама себе хозяйкой – только школу и больницу не бросай, продолжай дело батюшки, сможешь?
Аннушка подумала недолгое время, и сказала:
— Смогу. Мне и самой интересно, и всегда школу открыть хотелось, а муж меня только на смех подымал…
Бабушка ей на удачу карты кинула: два жениха у нее будут, один честный, верный, другой корыстный, глаз черный, но тут уж я Аннушке верю, она рассудительная, и выберет как надо. Дай ей господи счастья, для нее нынче новая жизнь начинается.

Тут пан голова идет, да довольный такой: приходите, говорит, цыгане, играть на мою свадьбу нынче – женимся мы с Солохой… придем, отчего же. Взяли гитары, прикинули, как величать, пошли всем табором нашим – а из церквы господин Фандорин с русалкой давешней под руку выходят, да такие нарядные и счастливые…
Переглянулись мы с бабушкой, предсказание ее вспоминая – ни одной девушке с паном Фандориным больше года не прожить… бабушка только головой покачала: мое дело петушиное — прокукарекал, а там хоть солнце не вставай…
Отвеличали мы голову с Солохой, вышли из церкви, а навстречу нам панич молодой, веселый: цыгане, говорит, мне для невесты подарок нужен, а лавки все позакрывались, нет ли у вас хорошего платка, или ожерелья… я тамбурин свой размотала, ему показала – плат-то богатый, польский – он и обрадовался: давай, говорит. И золота мне полную горсть.
Тут бабушка меня за руку схватила:
— Гляди, червонцы-то те самые…
Наши столпились – и точно, червонцы из проклятого клада… подымаю я глаза на веселого, и вижу… господи… его, черного, и усмешка знакомая…
И тут… нет, не хочу вспоминать к ночи.
Не надо о нем. Он вернулся и, боюсь, что, как и обещал, надолго…
Всякое тут после было, так и не расскажешь, но наших никого не тронул, он слово держит.

Я пишу эти слова, пока наши сворачивают шатры – мы уходим, ярмарке конец: пойдем сперва в Гоголево, Аннушку проводить, это по дороге, а после дальше, бабушка сказала – в Бессарабию. Интересно, иам я еще не бывала. А назад возвращаться не станем, зря нас, что ли, предупреждали – поговорю о том нынче с Мардулой и с бабушкой…

Так что мы с тобою, Пелагиюшка, теперь и не знаю, свидимся ли, а пишу тебе, чтобы ты, новую Аглаю увидев, не удивлялась, что она ничего из нашего детства не помнит. Помоги ей, чем сможешь, и помолись за нее – Аннушка славная, она все сделает как надо, и школу поддержит, и больницу, состояние отцовское по балам не размотает.

Однако, гляди, как проклятье батюшкино сбылось: род наш впрямь закончился. Никита все равно что мертв, ты божья, а меня нет более на свете: имя мое и богатство принадлежат Аннушке, знания и сердце — моей новой семье, кровь – Никите до конца моих дней, потому, что пока я с ним, он станет с нами тихо ходить, а не на людей кидаться, а душа… может и нет ее, так, видимость одна, на то моя надежда – не хочу после смерти до второго пришествия по той черной бездне пути искать, да в глаза его бездонные глядеть… ну ладно, как бы там ни было, не поминай лихом, прощай, теперь кончаю письмо – уж светает, скоро проснутся наши, и уходим.

(зачеркнуто) Твоя сестра, Аглая Лиси (зачеркнуто) Изора из табора (зачеркнуто) Мардулы(зачеркнуто) Златана